Портал молодых писателей Youngblood.ru Редакторы рекомендуют:
Мечтатель (фэнтези и фантастика)
журнальный столик (нечто иное)
Шорох ходит в кедах (о художнике, философии и секрете) (фэнтези и фантастика)
Обручальница (фэнтези и фантастика)
Про Юрку и Леонида (проза)
В метро (нечто иное)
Кошки-мышки (стихи)
вход на сайт
    
регистрация
расширенный поиск
Новости Youngbloob в RSS-формате
О проекте
Произведения
Общение
Справочники

с миру по нитке

Афоризм дня

Ничего не читал. Он был не читатель, а писатель

(Эмиль Кроткий)

Rambler's Top100







Youngblood

Паук выходит_3

Smels>

Вы - 1720-й читатель этого произведения

Юкио Мисима писал, что помнит день своего рождения. Мне бы тоже очень хотелось его помнить. Помнить, как свет первый раз ударил в глаза. Мне бы хотелось помнить это ощущение. Наверное, оно похоже на то, что чувствует машинист метро, когда после долгого черного туннеля выезжает на улицу, на которой яркость ослепительного, белого снега граничит с яркостью электросварки.
Сложно сказать, какое мое первое воспоминание.
Наверное оно относится к возрасту лет трех – четырех. Это детский сад. Я помню, что это было зимой. Помню, как меня принесла в ясли мать. Я помню плачущих детей вокруг, помню девочку в красном платье, что сидит почему – то на столе. Она тоже плачет, нелепо искривив рот. Я, наверное тоже плачу, оттого, что первый раз меня оставили одного родители.
Я помню этот детский сад: двух этажное здание из белого кирпича, рядом беседка и два деревянных домика для игр. За беседкой растут деревья, мне казалось, что их не два и не три, мне казалось, что за беседкой огромный таинственный лес. Я помню лестницу, что ведет на второй этаж. Наверху были группы для более старших детей, внизу – ясли. Я помню портрет нетленного в прямом смысле слова дедушки Ленина на стене в спортивном зале, на стене в игровой комнате, на стене в раздевалке, на стене в комнате воспитателей, куда почему-то запрещалось входить, когда они вдыхали странный дым из белых палок. Когда было тепло я сидел под их окнами на первом этаже, и ждал, пока одна уменьшившаяся белая палочка выпадет из окна, чтобы посмотреть на нее. На одном ее конце была странная мягкая штука, пропитанная чем-то темным, а на другом был маленикий рыжий огонек. А еще она дымилась.
Но больше всего в моей памяти отпечатался один случай и один человек.
Я не знаю, кто была в этом детском саду Наина Тиховна: директор, главный воспитатель, или просто воспитатель, но я знаю, что была она не человеком. Тогда я первый раз стал замечать, что в людях что-то не так. Старая женщина лет 45 – 50, с глазами, в которых мне казалось, сверкали молнии. Она метала их на детей, которых ненавидела больше всего на свете, на их родителей, на молодых студенток, что подрабатывали воспитательницами в саду. Не знаю, что ей так не понравилось во мне, почему именно меня она сочла самым подходящим кандидатом на роль козла отпущения.
И вот, однажды, когда группа закончила делать зарядку в актовом зале, на стене которого висел все тот же нетленный Ленин, которого нам начинали вдалбливать в мозг уже тогда, ставя на старый граммофон пластинки с почему-то одной и той же историей, как он прогонял из своего дома буржуев, когда Наина Тиховна приказала всем выходить из зала, и дети потянулись к выходу, а я почему – то замешкавшись, по-моему заигравшись с мячом в дальнем углу спортзала, я посмотрел в сторону двери и увидел, что Наина Тиховна стоит уже за ее порогом и смотрит на меня, смотрит ненавидящим взглядом, тем самым, который я увидел много позже в метро, взглядом охотника, понимающего, что жертва слишком мала, что ей он вряд ли насытится, взглядом, в котором читалась ненависть, граничащая с местью за свою старость, за то, что она уже паук, что в ней не осталось от человека почти ничего, а я человек , лишь потому, что я еще не понимаю, что происходит вокруг, когда я побежал из самого дальнего угла спортзала, к этой двери, испугавшись, что она оставит меня одного, здесь, в огромном для меня, маленького, месте, одного, без мамы, папы, меня, слабого, без сильных, когда я бежал к этой двери, страх обжигал мне пятки, страх жег мне кончики ушей и чем-то холодным ворошился в желудке, я видел глаза Наины Тиховны, которая все так же смотрела на меня, и вот, я почти у двери, я уже почти выбежал из зала, но сильная паучья рука захлопывает дверь перед моим носом, и я остаюсь один.
Я помню весь этот зал до мельчайших подробностей, как будто это моя комната, мой теперешний дом. На полу линолеум, желтый, советский, с рисунком, который должен напоминать паркет. На окнах решетки. Вдоль стен лавки. Дверь оклеена советской пленкой под дерево. Ключ торчащий в скважине с другой ее стороны из желтого металла. За окном деревья. Голые осенние деревья. Маты лежат в углу. Дедушка Ленин на стене.
Я не помню, сколько я провел в зале, пока меня не выпустила сердобольная студентка. Может час, может два, может пять минут, но это время мне показалось вечностью. Сначала я стоял у двери и плакал, звал Наину Тиховну, просил меня извинить, просил, чтобы она выпустила меня. Потом я перестал плакать и по детски наивно, стал разбегатся из другой стороны зала, и бится плечом о дверь, пытаясь ее выбить. Когда из этого ничего не получилось, я начал плакать снова. Но вскоре мне это надоело, и я стал ждать смерти. Я знал, что за мной никто не придет и я умру от голода, как люди на фотографиях из фашистских концлагерей в музее вооруженных сил. А еще я смотрел на дедушку Ленина, потому что смотреть было больше не на что- окна были слишком высоко от пола, а больше на стенах кроме нетленного дедушки, ничего не висело. Чем больше я на него смотрел, тем больше мне казалось, что у горячо мною любимого дедушки что-то не то с глазами. Потом, приглядевшись, я увидел, что какой-то шутник закрасил ему глаза черно ручкой так, что не видно стало ни бельм, ни зрачков, ни радужной оболочки. Черные глаза стали через какое-то время наводить на меня такой страх, что я заплакал снова.




12

Гитарные риффы прерываются протяжным, незабываемым голосом Меркьюри. Он сидит за фортепиано, кричит в микрофон о любви, о понимании.
Он на сцене, весь напряженный, сжавший кулаки, со своей неподражаемой вывинченной стойкой микрофона в руке. Он там, на сцене, держит в своих руках толпу, он настолько силен, что скажи он: «любите друг друга», все в зале будут любить. Скажи он «убейте друг друга», и все перегрызут друг другу глотки. Он там, в телевизоре, на сцене, несколько десятилетий назад, а я здесь, несколько десятилетий спустя, перед телевизором в своей комнате курю свою первую сигарету.
Тринадцать лет. Я вырос, попробовал на вкус траву. Я попробовал на вкус запах ночи. Я – обычный. Фредди Меркьюри для меня бог. Я люблю девушку Машу из параллельного класса. Я мастурбирую в ванной. Я курю дешевые сигареты и дерусь с одноклассниками в коридорах школы. Я не знаю ничего ни о каком пауке. Паутина еще не поглотила меня полностью.
Сейчас меня очень интересует вопрос, почему именно я стал видящим, почему паук именно меня обошел стороной, не тронув. Почему не Фредди, почему не Достоевского, почему именно меня? Эти двое могли бы что-то донести до людей, которых он еще не успел сожрать, а я лишь смог высрелить себе в живот из дробовика.
Люди могут жить долгие годы, не замечая своего одиночества, скрывая его от самих себя, пытаясь прикрыть его серым одеялом рабочих дней. Но одиночество растет, вне зависимости оттого, сколько у тебя друзей, сколько любовниц, жен. И вскоре одеяло сползает, начинают мерзнуть ноги. А потом, когда серые дни остаются за спиной, когда вся жизнь улетает куда-то в пропасть, и ты уже не можешь вспомнить, какая она была, когда тебе уже нечем накрытся, на тебя обрушивается холодный град. Одиночество. Был ли я одинок тогда? Был ли я таким, как все? Что паук нашел такого во мне – сколько я не размышлял над этими вопросами, ответов я не нашел.
В тринадцать лет мои родители на лето отправляли меня куда подальше. С глаз долой. Пионерский лагерь «москвич», как они полагали, должен был послужить для меня школой жизни. Они считали его лучшей альтернативой дворам и пыльным московским скверам. Я благодарен им за это, потому что этот лагерь действительно дал мне очень многое.
Трава там менялась на водку, водка на сигареты, сигареты на жевачку. Мы курили прямо в палатах, подперев дверь стулом. Потом, когда начинался приход, а палата проветривалась, мы подкладывали под одеяла скомканную одежду и подушки, выключали свет и выпрыгивали из окна второго этажа. Мы ходили в близлежайшую деревню на дискотеки, где нас нещадно били «местные», мы пили водку в лесу, что был совсем рядом с нашим корпусом. Опасатся, что нас засекут было почти не нужно: вожатые пили в своих комнатках, и, похоже, прекрасно знали, чем заниаются их «пионеры». Но пионерами мы не были – советский союз с грохотом выстрелов танков провалился в какую-то черную дыру, на дне которой в луже говна плавали порножурналы, кассеты с рок-музыкой и прочие запрещенные раньше вещи. Дедушка Ленин, которого я еще успел застать в первом классе школы на стене, наверное очень больно ударился, падая с нее.
В нашем непионерском лагере было можно все. Я уверен, что теперешние «пионеры» в том лагере перешли с травы на ЛСД, а может, и на винт. Но тогда было все по-другому. Мы не были паукам, жизнь еще не заставила нас выгрызать друг другу глотки. Помнишь, тогда пауки с красными флажками на лацканах пиджаков сменились в телевизоре на других пауков, помнишь, пауки бегали по улицам, вырывая друг у друга свободу в виде зеленых бумажек из рук? Пауки кричали каждый о своем, таща телегу во все четыре стороны.
Но не это запомнилось мне. Не первый класс школы, в котором те же учителя, что совсем недавно восхваляли советы стали их хаять, не мой отец, смотревший ночами по старому телевизору съезды КПСС, больше всего мне запомнилась девушка Таня, что была в том самом непионерлагере. Она была худенькой, с только начинающей расти грудью, с нежным голосом, который совсем не походил на детский, с открытыми доверчивми голубыми глазами и косой, которую она расплела для меня.
Я помню, как на очередной зарядке я вдруг перестал лениво махать руками и ногами, и уставился на нее, стоящуюю передо мной. Она была в синей футболке и черных шортах. Ее тело переливалось как ручеек, когда она делала приседания. Тогда, ночью, мы не знали, что делать. У меня никого еще не было, никого не было и у нее. Мы долго бежали по лесу на нашу поляну. Я постоянно оглядывался, боясь, что за нами увязался кто-то из моих собратьев по прокуренной палате. Мне было страшно в темном лесу, но я был парнем, а следовательно должен был быть сильным и храбрым. А еще, мне казалось, что сердце выскочит из груди и побежит впереди меня за ней. Я постелил на землю куртку, ее синюю футболку. Конечно, я говорил, что люблю. Что женюсь. Что никогда не брошу. Она, конечно же, обещала то же самое.
Знаешь, я не запомнил, что делали тогда два маленьких тела в темном лесу. Я запомнил, как она расплела для меня свою косу. Она сидела на моем животе, еще не избавившись от черных шортиков, и смотрела на меня. Облака понимающе отползли в сторону и ее осветил лунный свет. Она спросила: «Хочешь, я распущу волосы?». «Да» - сказал я, думая, как в темном лесу буду ловить прыгающее как резиновый мячик сердце, когда оно выпрыгнет из груди.
Я и сейчас часто вспоминаю ту ночь, ту луну. Часто вспоминаю Таню, а точнее, как она расплела тогда свои волосы, и они заискрились в холодном, лунном свете. Вспоминаю, как ее волосы сделали мертвый, желтый и ледяной лунный свет живым, теплым, мне казалось тогда, что волосы, рассыпавшись по хрупким обнаженным плечам вобрали его в себя, и начали светится самостоятельно. Мое сердце отказалось выпрыгивать из груди и остановилось.
Я знаю, что паук был в том лесу, наблюдая за играми своих мушек. Выжидая, что будет дальше, а может, готовясь к броску. Наверное это она спасла меня. Она дала мне, сама того не сознавая, то, чего паук боится.

Паук боится. Знай, бывает время, бывают моменты, когда паук не может сделать в твою сторону шаг, когда паук не может вцепится в тебя своими зубами, он может лишь выжидать, когда ты ослабнешь и поддашься ему.
Паутина не дает выхода, паутину не под силу порвать одному человеку, а если было бы и под силу, то она тут же появилась в другом месте. Закон природы. Закон жизни. Закон смерти. Мухи не могут жить без паука, паук не может жить без мух. Часто догадываешься, где расставлена паутина, и все равно летишь, жужжа своими прозрачными крылышками в нее. Ты не можешь без этого.
Знай, паук не боится лунного света, который впитывают рассыпавшиеся по обнаженным юным плечам волосы, не боится рассвета в твоем туманном окне, он не боится уходящего в бесконечность гитарного соло. Паук боится тебя, если ты можешь все это чувствовать.

Я действительно хотел женится на Тане. Хотел еще раз увидеть, как она распускает свои волосы, но, как выяснилось, она жила в другом городе, название которого я забыл, как и ее фамилию. Я редко вспоминаю о ней, как и ты обо мне. Только иногда, проснувшись посреди ночи от сна, в котором из ниоткуда появлялась она, тринадцатилетняя, с распущеной косой, я плачу и молю всех богов, чтобы паук не смог тронуть ее.



13

Джим Моррисон никого не любил. Он танцевал на сцене шаманские танцы, и толпа ревела как один большой раненый зверь. Все танцевали с ним вместе, как один, все пели его песни, зная каждое слово, каждую интонацию его голоса. Джим никого не любил, в этом, наверное и была его сила. Он глотал горстями ЛСД и литрами пил виски. Когда он уже был знаменит, он все равно отправлялся в городские трущобы и спал там где попало и с кем попало. Он поет песню про змею, которая порабощает людей, лишь потому, что они боятся ее, а я лежу в своей комнате на диване и курю траву.
Мне 15 лет. Много это или мало? Я отпустил волосы, стал носить рваные джинсы и водить домой кого попало. Родители все меньше и меньше понимают меня, все меньше и меньше занимают места в моей жизни, которая катится по наклонной вверх. Концерты похожи друг на друга из-за того, что на каждом из них ты пьян. Музыка высасывает твою душу и выдает ее в усиленном виде через усилитель. Гитара фонит, провода постоянно отходят, голос никогда не слышно из мониторов. Все катится вниз, и через какое-то время внизу становится что-то видно. Внизу, там, на самом дне, есть то, чего ты боишься. Не успеешь опомнится, и оно будет в тебе.
Есть система, в которой живут обычные люди: Работа. Дом. Дети. Зарплата. Дача. Им говорят: «Потребляй. Работай. Сдохни», и всю жизнь они стараются следовать этой системе, не отступать от нее ни на шаг. Пауки.
Есть система, в которой живут неформалы: Пянки. Наркотики. Секс. Музыка. Стихи.
Им говорят: «Живи быстро, умри молодым».
Им говорят: «Уничтожай себя»
Им говорят: «Покончив с собой уничтожь тем самым мир»
Им много чего говорят, и их молодые умы во все это верят. Впитывают, как губка воду. И самые глупые из них идут до конца, до кладбища.
А кто-то идет работать в банк.

И вот, мне 15 лет, я пью водку из горла, закуривая «явой», потолок уходит в голубое небо, в котором все понимающие облака расступаются в разные стороны, когда я кладу на язык еще одну марку, чем-то напоминающую почтовую. Кокаин заставляет разбить бутылочное стекло, через которое ты смотрел на мир всю жизнь, заставляет дворника играть Моцарта на своей лопате под окном, соскребая лед с асфальта. Живи быстро. Умри стариком.
В 15 лет ты видишь мир таким, каким он есть на самом деле. Только потом ты начинаешь его видеть через свою призму.
Паук обходит меня стороной, позволяя веселится и прыгать от счастья, он позволяет мне лежать на полу у батареи и опусткатся на дно моей собственной депрессии. Он позволяет мне все это. Пока что.
Жизнь человека похожа на скалы. Ты взбираешься сначала на одну вешину, ликуешь на ней, подняв руки вверх, но потом тебе приходится спускатся и лезть на другую, и так всю жизнь. И с каждым разом скалы становятся все выше и выше, все сложнее на них взбиратся. Главное – не падать вниз, ведь жизнь не дает тебе с собой парашюта.
И я лезу вверх, цепляясь за выступы, думая по несколько десятков минут, куда поставить ногу. Я лезу вверх, не зная, что скоро сорвусь.
В пятнадцать лет я закончил девять классов и получив атестат, ни слова не говоря ушел. Все мои одноклассники сидели на первом этаже в холле и писали заявления на имя директора о том, чтобы их оставили в этой сраной школе. А я прошел мимо них не попрощавшись, надеясь, что больше никогда их не увижу. Мой класс представлял собой прекрасных молодых людей, которые готовились со всей старательностью, к тому, чтобы стать пауками. Этому их учили родители и учителя, президент в телевизоре и толстые никому не нужные учебники. Их учили быть такими же, как все: без чувств, понимания, без способности видеть то, что происходит прямо перед их носом. Я не поинмал этого тогда, и просто ненавидел их всех. Я не хотел находится в здании, которое в меня вселяло такую злость, что с каждым днем я был все ближе и ближе к тому, чтобы взять отцовское охотничье ружье и стрелять в лица учителей и одноклассников до тех пор, пока не кончатся патроны.

Паутина многогранна, паутина имеет много слоев и уровней. Ее невозможно увидеть всю, во всей ее масштабности: каждый паук стремится сплести свой маленький участок, каждый паук хочет иметь свою добычу, и не терпит на нее посягательств. В каждом доме, в каждом едущем по заснеженному шоссе автобусе есть паутина, пауки и мухи. Работа, школа, тюрьма, спектакль в театре, концерт именитой группы, все это представляет лишь небольшие участки паутины, в центре которых есть свои пауки, которые всегда хотят есть. Все они соединяясь между собой, и образуют огромную паутину, из которой неозможно вырватся: даже выбравшись из одной, ты неизбежно попадаешь в другую. Пауки всегда едят более слабого паука. Даже двое людей уже создают друг для друга паутину, в которую попадает один из них. Паутина – учеба. Паутина – работа. Паутина – дружба. Паутина – любовь.

В пятнадцать лет я уже знал все, что мне нужно было знать, но не знал, куда все это деть, кому все это отдать. Я не становился пауком, в отличие от других. Я видел то, чего не хотели замечать другие. Знаешь, иногда мне казалось, что я покрыт толстым слоем полиэлитилена: все вокруг поражало меня своей серостью, своей медлительностью, казалось ненастоящим. Я ждал, когда мир вокруг станет другим, я знал, что это дожно произойти: все должно было быть настоящим, а не китайской подделкой под настоящее. Я не дождался этого. Чем больше я взрослел, тем паук больше и больше опутывал меня своей паутиной, чтобы я не смог вырватся из его пут. И я живой, но обездвиженный, связанный по рукам и ногам ждал своего часа.

14

В шестнадцать лет все было кончено. Иногда вершины нашей жизни становятся такими высокими, что падать с них становится страшно, а мне пришлось с одной из таких вершин упасть. Падение вниз. Остановившееся сердце. Жизнь наизнанку. Смерть.
К тебе приходила смерть в ее настоящем, подлинном обличьи, или ты читал о ней только в романах? Ты ждал ее ночью, за закрытыми шторами? В окровавленной ванне? На краю крыши десятиэтажного дома? Мне повезло. Я видел ее.

Моя семья такая же, как и все остальные семьи. Обычная паучья семья.
В моей семье никогда не было принято говорить откровенно, проявлять свои чувства. Я никогда не видел, чтобы родители целовались. Никогда не видел, чтобы кто-то из членов нашей семьи говорил откровенно. Иногда, когда так говорить приходилось, я чувствовал неловкость. Мои родители стали пауками рано, и очень хотели из меня с сестрой сделать таких же пауков. Сестра быстро пошла по их стопам, а я нет. Иногда казалось, что отец хочет, чтобы я стал машиной, без чувств, без эмоций. Наверное он считал, что только так можно противостоять миру, паутине. Я не знаю, когда паук проник в отца – может, когда он был молод, а может, он сопротивлялся подольше. Но сейчас отец больше всего напоминает самого настоящего паука. В нем еще много осталось живого, настоящего, но все это под броней, под толстым слоем стали не видно, что он чувствует. А мне очень хотелось бы, чтобы он чувствовал. В нашей семье пауков не принято говорить о своих проблемах, если они не имеют материального обличия. Я всегда мог сказать «мне плохо, потому что меня, похоже, отчислят из школы», и получить подзатыльник и помощь в решении логарифмов, но в то же время я никогда не мог сказать, не почувствовав себя полным идиотом: «я хочу умереть, потому, что не вижу смысла жить дальше». Они никогда не понимали смысла этих слов, не представляли, как это можно покончить с собой, хотя никогда не задавали себе вопросов, зачем жить дальше. Пауки не могут думать об этом. Паук никогда не задумывается, зачем он живет. Никогда не задумывается, зачем он нужен. Никогда не задумывается над тем, что будет дальше, когда в его зубах в предсмертной агонии бьется жертва. В нашей семье никто никогда об этом не задумывался. Наша семья просто жила. Иногда мне казалось, что я вижу больше , чем видит мой отец – паук, иногда я даже об этом ему говорил, но он смотрел на меня своими паучьими глазами говорил, что я еще слишком мал. Да. Мал для того, что бы быть сожранным изнутри, как он. Наверное поэтоу в моей квартире, среди своих родственников я напоминал больше жильца, снимающего комнату, чем родственника.
И когда смерть улыбнулась мне своей безгубой улыбкой, я понял, что мне некуда идти, некому доверится, некому налить в стакан моей боли, которой во мне был целый океан.
Человек не может быть один. Если тебе говорят, что любят диночество – не верь. Они просто любят какое-то время быть одни. Они любят верить в свое одиночество, которое никогда к ним не придет. В шестнадцать лет я был настолько одинок, что мне хотелось бросатся на стены. У меня были друзья, были девушки, но это не спасало меня от него. Чем больше я видел паучьи глаза, тем хуже мне становилось. Они были одинаковыми, они были настолько предсказуемы, что мне хотелось выть.
В городе – паутине у меня был только один человек, который давал мне тепло. Знаешь, есть люди, похожие на обезьян. Есть люди похожие на собак. Есть люди, похожие на птиц, есть люди похожие на людей. А она была человеком. Она была тем, кем должна была быть, она была тем, кем должны быть все. Паук не мог к ней подступится, не мог тронуть ее глаза, в которых было понимание, казалось, что они вместили весь сложный мир, со всеми подземными катакомбами, зданиями, самолетами в воздухе, и еще осталось место для того, что мне в ней нравилось. Она давала мне тепло.
Паутина перемалывает людей как мельница пшеницу. Паутина не дает вздохнуть, не дает возможности оглядеться вокруг. Паук забирает самых лучших. Если он не может использовать человека как носителя своей паучьей заразы он убивает его. Он не может терпеть присутствие других живых созданий в своей паутине кроме пауков. Он убил и ее.

Она лежала на подушке, ее бледное лицо сливалось с цветом простыней. Облучение выело все ее волосы, не осталось ни оного волоска на голове, не видно было ни ресниц, ни бровей. Она стала очень худой. Казалось, что подуй ветер, и ее унесет как перышко. Я стоял в дверях ее палаты и пытался не заплакать. От нее почти ничего не осталось.
Она сказала:
Здравствуй.
Она говорила слабым голосом, и мое сердце разрывалось на куски от каждого ее слова. От каждого взгляда ее потухших глаз.
Она сказала:
Мне больно… если бы ты знал, как это больно
Она говорила, что ей плохо. Она не верила, что умрет. Она не хотела умирать. Она хотела увидеть еще одну осень. Но этого ей было не суждено сделать: паук быстро уничтожил свою очередную жертву.
Ее пауки – родители, которые относились, наверное к очень ядовитому типу, ненавидели меня. Мне не разрешалось видеть ее, когда она была жива. Мне не разрешалось видеть ее, когда она умирала – я смог пробратся в больницу тайком, когда этих существ не было рядом. Мне не разрешили прийти на похороны. Я не знаю, где ее могила, но я слышал, как о крышку гроба с глухим звуком ударяется земля. Я слышал их чавканье на поминках. Я слышал, о чем они говорят. Пауки.
Судьба такая. Что было того не миновать. Мертвого не вернешь. Она в раю. Она в лучшем мире. Спаси. Сохрани.

15

В шестнадцать лет все было кончено. Со мной. С моим детством. С надеждами. Я порвал паутину, что меня опутывала, но не увидел ничего хорошего: краски были все такими же серыми. Мои родители – пауки ничего не понимали. Мои родители – пауки ждали объяснений.
Вода была теплой, как кровь, что струилась из моих вен. Вода очень быстро стала непрозрачно – бордовой. Я не мог оторвать взгляда от того, как кровь смешивается с водой, мне казалось, что я опускаюсь на самое дно. Дно замого глубокого океана. Если тебе хватит сил сделать то, что я сделал, тебе в какой то момент покажется, что ты падаешь в яму. В оромный, глубокий котлован. Ты будешь лететь в него, опускаясь все ниже и ниже. И в какой-то момент ты станешь частью этой ямы, маленьким камешком, что отвалился от ее стены, небольшим кусочком глины. И чем больше твоя кровь будет выходить из вен, тем меньше тебе будет хотется вылезать из окровавленной ванны. Нужно только две минуты.
Кто-то считает, что самоубийство – проявление слабости. Кто-то считает, что проявление силы.
Когда ты подносишь лезвие к своим венам, нужна очень большая сила воли, для того, чтобы сильно нажать на кожу и резко полоснуть по ним. Но когда ты будешь лежать в окровавленной ванне и начнешь понимать, что ты совершил ошибку, тебе понадобится еще большая сила воли для того, что бы из нее вылезти.
Не знаю, что меня вытащило тогда с того света: животное желание жить, паук, который не хотел терять свою игрушку или просто трусость.
Я видел осень, которую она так любила и не смогла увидеть. Я бродил по паркам, шуршал листьями, разбрасывал их ногами. А потом настала зима. Хлопья снега сыпались с неба, напоминая о том, что ничто не вечно. Кристаллы снежинок, если посмотреть под микроскопом, очень красивы. Их красота кажется незыблемой, и в то же время она очень хрупка. Так и некоторые люди кажутся настолько живыми, что в их смерть невозможно поверить. Но все умирают.

16

В блокадном ленинграде было мало людей. Из трех миллионов пауков людьми оставались единицы. Кольцо затягивалось, люди впускали паука в себя. Пауки ели в буквальном смысле друг друга. Дети – старики ели друг друга, художники, философы, общественные деятели очень быстро превращались в насекомых.
Город стал внушать ужас своим жителям, когда настал февраль. Они начали понимать, что дома, каменные атланты вполне смогут обойтись без них. Город вполне может обойтись без людей. Люди закрывали глаза и видели пустые дома с выбитыми окнами, видели свои темные комнаты, в которых не осталось ничего от них – город за закрытыми веками был мертв.
К голоду невозможно привыкнуть: сначала тебе хочется есть, потом острая боль начинает пронизывать твой желудок, потом она становится приглушенной, боль ложится на дно. Ты чувствуешь, как желудок переваривает сам себя. Ты в блокадном ленинграде. Сорок второй. Холодные дни. Холодные ночи. Разбитое окно твоей комнаты заколочено фанерой. Ты отдираешь паркет для того, что бы топить печь, а потом ложишься рядом со мной на кровать. Я обнимаю твои плечи, ты настолько худа, что я боюсь крепко тебя сжимать – руки толщиной со спичечный коробок кажутся настолько хрупкими, что кажется, что стоит сжать тебя чуть сильнее, и они сломаются. Руки как спички. Черный город, без электричества, с людьми, которые перестали боятся смерти. Порсмотри, как это выглядит сверху: маленькая снежинка, что упав сейчас на лицо ребенка на другом конце света вызвала бы море восторга, здесь летит в мертвой тьме вниз. Она опускается все ниже и ниже, и вот, ты уже можешь разглядеть ржавые крыши домов, пожары, летящие на бреющем полете бомбардировщики. Вокруг города горят огни. Это солдаты той, другой стороны сидят на безопасном расстоянии от города и едят набрудершафт бутерброды с паштетом, но вот, ветер относит ее в сторону умирающего паучьего города, в котором мало кому удастся остатся человеком. Черные улицы, черные дома, свист бомб, что ухают совсем рядом, бомб, которые кричат по английски «time» - время. Кричат, что времени мало. И вот, смотри, она опускается еще ниже, и прилипает к фанере нашего окна. За ней лежим в полной темноте мы. Я обнял тебя, и слушаю, как падают бомбы. Мы не идем в бомбоубежище: мы не сможем до него дойти, да это и не имеет смысла – иногда очень хочется, чтобы наш дом сгорел вместе с нами, чтобы мы умерли сразу, а не за поглощением очередных ста граммов хлеба с добавлением целлулозы. Серой массы.
Мы лежим обнявшись. Две снежинки, одни из сотен миллиардов, падающих на землю. Мы в темноте, на самом дне самого глубокого океана.
Ты дрожишь, тебе холодно. Ты не можешь уснуть изза голода. Голод пожирает тебя, ты не можешь ни о чем думать, кроме как о еде. Я беру лезвие, режу себе руку и чувствую, как кровь начинает струится из перерезанных вен. Я подношу руку к твоему рту, и ты пьешь ее жадными глотками, как ребенок молоко. Ты пытаешься насытится мной.

Я открываю глаза.

Утро. Вокруг все бело. Мне холодно. Я лежу в сугробе под толстым слоем снега. На его поверхности только моя голова с отмороженными ушами. Рядом, в одном метре от меня ходят пауки, спешащие на работу. Они смотрят на меня, но не пытаются мне помочь. Я спал в сугробе всю ночь, надеясь, что замерзну. Но не замерз.
«пьяный что ли» – говорит женщина-паук своей подруге.

Знаешь, есть моменты, когда ты не можешь плыть дальше. Горная река закручивает тебя в своих водоворотах, вода тащит тебя на дно, а ты не пытаешься сопротивлятся. Ты отдаешься течению и ждешь, когда тебя ударит со страшной силой о скалы, когда ты умрешь.
Вода вынесла меня на берег. Я хотел умереть, как никто на свете, но паук решил по другому. Он решил не расставатся со своей игрушкой.
В шестнадцать лет я понял многое, в том числе то, что вряд ли смогу выйти живым из паутины. Я понял, что никогда не стану таким, как все. Я понял, что бесполезно пытатся вырватся. Я увяз в самом себе, я увяз в паутине.
Паук стер с моего лица улыбку. На лбу появились морщины, в глазах появилась пропасть. Я понял, что паук поставил свой отпечаток на моем лице. На моей душе. Как клеймо на лошади. Как роспись на документе. Передо мной, как в замедленной съемке открылся занавес, за которым я увидел серую линию лет, асфальтовую дорогу, справа и слева от которой стоял темный лес. И не видно было, что там, в конце пути.

версия для печати

Мнения, Комментарии, Критика

последние комментарии

Ваш комментарий
От кого Логин   Пароль 
Сообщение
Можно ввести    символов
 
назад
Глас народа
Правила

Случайный автор

Автор


Случайное произведение

автор: Суртаев Вячеслав


Форум

последнее сообщение

автор: Marie


актуальные темы


На правах рекламы

Сейчас на сайте
Веб-дизайн IT-Studio | Все авторские права на произведения принадлежат их авторам, 2002-2008